короткая история о забытой любви

Давным-давно, когда леса были молодыми и журчащими, зимы, как хворост, короткими и трескучими, и ветер пах шиповником и лесными цветами, жил-был царевич по имени Михаил. Отца его звали Андрей, а мать – Еленой. Волосы его были золотыми, как пшеница под дождливым небом в невзрачный серый день, а глаза – светло-зелеными, как речной песок в холодной воде. Царевич был спокойным и здоровым юношей и любил поэтические турниры. Но однажды он заболел. К нему привели самого лучшего лекаря, он растопил свечной воск, замазал царевичу Михаилу уши и приставил к груди самую большую подзорную трубу в мире – весом 16 пудов. Потом лекарь отодвинул трубу и промыл уши царевича морской водой. После он сказал: «Сперва я подумал, что это обычная лихорадка, мой государь, но глаз науки видит больше, чем мой. Заглянув внутрь тебя, я увидел обнаженную девушку. Истощенную девушку. Я не увидел ее лица, но тело ее покрыто синяками и ссадинами. Она лежит на колючем кустарнике, и пронзительный ветер бьет ее в спину шершавыми рукавицами, кожа ее становится желтой и тусклой, как старая бумага. Это твоя любовь, государь. Она умирает».

Царевич Михаил откашлялся, а потом сказал. Он был очень слаб.

«Я знаю, ты один из лучших лекарей, что есть на белом свете, но ты ошибаешься. Я ни в кого не влюблен. Я не знаю, что со мной».

«Твоя любовь умирает, государь. Но ты забыл о ней. Ты забыл о ней, как забывают о том, что ранит и калечит нас».

«Но как же я мог забыть, что любил. Что люблю. Это невозможно».

«Люди просыпаются утром и не помнят своих имен. Не помнят, кто они и зачем живут. Это самое обыкновенное дело. Все пройдет. Помучаешься немного, государь, и поправишься».

Отец стоял у изголовья его кровати и смотрел на сына с укоризной.

«Как я мог забыть, что люблю», — пробормотал Михаил. — И отчего мне так худо». 

«Значит, любовь была не такая, о которой тебе хотелось кричать, государь».

«Как помочь ему?» — спросила мать, царица Елена. Она сидела в ногах царевича и проверила, горяча ли грелка. Ноги царевича были холоднее, чем мраморный пол.

«Ничего не надо делать. Ему будет худо. Будет лихорадить. Поите его студеной водой. Любовь умрет — и все отойдет само собой».

В коридоре царь Андрей взял лекаря за рукав. Лицо его было омрачено тремя тяжелыми складками, пробегавшими по лбу, как натянутые веревки.

«Царевич никогда не болел тяжко. Всегда был весел и здоров. Неужто нет снадобья, чтобы поставить его на ноги?»

«Увы, великомилостивый государь, такого снадобья нет. Только время и терпение. Но если вы хотите убыстрить выздоровление, знайте, что любовь уйдет много быстрее, если на ее место, в притворенную дверь будет стучаться другая, новая».

Царь Андрей поразмыслил над словами лекаря и вызвал к себе Якова Прошкина. Яков был лучшим другом царевича и его верным советником. Царь недолюбливал его. Во всем Яков был противоположностью царевича Михаила, он был черноволос, чернобород, очень молчалив и серьезен. Он служил царскому двору верой и правдой, но царь все равно не доверял ему.

«Послушай, еврей», — сказал царь. — Мой сын, как ты, наверное, уже знаешь, тяжело болен. Лучший лекарь осмотрел его и сказал, – пропади он пропадом – что царевич болен от любви».

«Я был у царевича, и он рассказал мне об этом, великомилостивый государь».

«Что ты думаешь об этом?»

«Лекарь может ошибаться. — Яков немного помолчал, раздумывая. — А может и быть правым».

Царь нахмурился. Еврей никогда не давал ему прямого ответа, и царь еще раз напомнил себе, отчего так не любит его.

«Еще он сказал, что новая любовь поможет царевичу вернуть силы и присутствие духа».

Яков ничего не сказал на это царю и внимательно смотрел на него, ожидая распоряжения.

«Я хочу, чтобы ты отправился на восток. У нашего врага и извечного соперника великого хана Махадрасула есть 12 дочерей, одна прекраснее другой. Есть вещи, от которых не может отказаться ни один мужчина. Острый клинок, вороной конь, чарка вина и прекрасная девица. Привези моему сыну одну из дочерей Махадрасула, самую прекрасную, чтобы забытая любовь не терзала его несчастную душу».

«Великий хан Махадрасул очень умен и коварен. Он не только хан, но и колдун. Многие пытались добиться руки его дочерей, но никто не выдержал испытаний, придуманных ханом».

«Значит, тебе быть первым, Яков. Ты умнее и хитрее хана-шайтана».

«Разве не будет вернее найти забытую любовь Михаила?»

«Что ты такое говоришь! Она только и мучит моего сына, а ты хочешь поднести кубок с ядом к его губам!»

Царь Андрей поднялся со своего места и зашагал по комнате, одна только мысль вертелась у него в голосе: «Вот каков ты, еврей. Все — лишь бы сохранить свою шкуру».

«Трус», — хотелось ему крикнуть в лицо Якову», — хлипкая шкура». Но в эту самую минуту в покои царя Андрея вбежали три его любимых борзых — Данька, Лопух и Каштан, и взгляд царя смягчился. Морда Каштана легла на левую руку царя, правая, унизанная перстнями, опустилась на шелковый загривок собаки. Лопух зевнул, обнажив желтые, как мед, зубы и тонкий розовый язык, царь ласково улыбнулся и забыл о Якове. Яков понял, что стал лишним в тесных царских покоях, поклонился в пол и вышел.  

Когда Яков спустился по ступеням из царского терема, гроза, гремевшая над городом, закончилась, и тысячи облаков выстроились рядами в глубоких лужах на царском дворе.

Царевич Иван, младший из сыновей царя, стоял меж луж в высоких сапогах и играл цветным стеклом с солнечным лучом.

«Смотри, Ваня», — сказал ему Яков. — Небо у твоих ног».

«Яшка — дурак»», — ответил царевич и высунул язык. Он поймал солнечный луч и направил его Якову в бороду, а потом в глаз. Яков засмеялся и заслонился от прямого света рукой — яркие солнечные круги — черный, розовый, синий и сияющий золотой — побежали от нее.

Царевич и Яков пошли вдоль высокой стены к главным воротам.

«Правда, что, когда Михаил умрет, я стану наследником?»

«Михаил не умрет. Он болен, но поправится».

«Но когда-то же он должен умереть?» — спросил царевич и швырнул плоский камень в самую глубокую из луж.

Яков покачал головой и улыбнулся.

«Даже если он и умрет, чего в ближайшее время не случится, то наследником станет твой брат Аркадий, после Аркадия — твой брат Николай, после Николая — Григорий, и лишь потом ты».

Царевич вздохнул с притворной печалью.

«Так я никогда не дождусь, пока они все переумирают. А у тебя ведь нет братьев, Яша?»

Яков покачал головой.

«Это хорошо. Тебе не надо ничего ни с кем делить. Но ты не царской крови. Тебе никогда не стать царем».

«Что же такого хорошего в том, чтобы быть царем?»

Царевич посмотрел на Якова хитро, но быстро уразумел, что тот шутит, и рассмеялся.

«Вот ты, Яшка, дурак. Спросишь тоже. Что хорошего в том, чтобы быть царем? Что хорошего в том, чтобы быть солнцем?»

«Да, что хорошего в том, чтобы быть солнцем, если можно быть ночью?»

Царевич Иван задумался и несколько минут молчал.

«Хитрый ты, Яков. Я всегда думал, что быть царем – это как быть и солнцем, и ночью. И знать всему цену и не знать ни в чем отказа. Разве не так?»

«Ты прав, мой царевич. Во всем ты прав. Не слушай старого Якова». И Яков жарко обнял царевича и поцеловал его в висок.

Они дошли почти до самых ворот и распрощались по-братски. 

Яков знал, что царь Андрей не простит ему промедления, и с завтрашним рассветом ему придется проститься с городскими стенами, с домом и с царским двором. Времени у него было всего несколько часов до темноты, сборы и приготовления еще не начинались, надо было торопиться.

Первым, на чей порог ступила нога Якова, был дом старого лекаря. Лекарь сидел в окружении склянок и добавлял в жир синий порошок, растертый в ступке, которая стояла тут же, подле него.

Лицо лекаря было сморщенным, как старый лимон, и едким, как щелок, но, завидев Якова, глаза его сверкнули.

 «Здравствуй, Яков, сын Прошкин, царев посланник».

 Яков приветствовал лекаря и спросил его сразу же, не таясь.

«Здравствуй, лекарь Лейба, старый плут, мешок с костями. Скажи-ка мне одну штуку, болен царевич от любви, но забыл ее. Есть ли путь и средство, чтобы отыскать забытую любовь?»

Глаз лекаря сверкнул серебром.

«Что забыто, то забыто, что схоронено, то схоронено».

«Так есть или нет?»

«Ты ведь, Яков, лучший царевича друг, брат и сват, а у меня спрашиваешь, что делать».

«Знал бы, так не спрашивал».

«Возьми зеркальце — только не простое, а маленькое, черное, заговоренное зеркальце — и положи царевичу под подушку. Возьми чан с ледяной водой и поставь на огонь. Поднеси зеркальце к кипящей воде. Если кого и увидишь там, молчи, никому не говори».

«Где же зеркальце такое достать?»

«Глупые вопросы, Яшка, задаешь, ох, глупые»», — и лекарь вложил ему в ладонь маленький сверток, перевязанный грубой веревкой.

Яков вышел от лекаря, а на небе уже появились первые звезды. Над избами веревочными лестницами дым из печей поднимался в небо, а оно само стало розовое и сиреневое, как прекрасный холодный цветок.

Когда Яков пришел к царевичу Михаилу, тот спал. Сон царевича был беспокойный, рот его был приоткрыт, слюна стекала по щеке на подушку. Яков положил заговоренное зеркальце  царевичу под подушку, пригладил его волосы и поцеловал в висок.

На улицы уже опустилась ночь, и в избах горел жаркий свечной свет. Дом его матери был двухэтажный, высокий, мать жила на верхнем этаже. Глаза у матери были печальные и черные. Она обняла Якова.  

«Зачем едешь за чужой судьбой?»

«Это и есть моя судьба. А коли другой нету — значит, моя вина».

«Дурак ты, Яша. Ни жены, ни детей, бегаешь у царского сапога, вот оттолкнул он тебя — и летишь ты неизвестно куда».

Яков обнял мать еще крепче. Слезы заволокли глаза, и он зажмурился.

«Они принесут тебя в жертву своей прихоти».

«Я привык. Я уже привык».

Яков вышел в ночь, луна висела ровно у него над головой, широкая и гладкая, как щит, вырезанный из меди. Он зашагал к своему дому, навстречу сну.

Утром мальчишка принес ему зеркало, на которой беспокойную ночь провела голова царевича, ворочаясь с бока на бок. Яков сделал, как велел ему лекарь: девушки принесли родниковой воды, налили в неглубокий чан, Яков поднес свечу. Зашипела вода, запотело зеркальце, но, стерев испарину, Яков увидел в нем лишь свое отражение, черную бороду и усталые глаза.

Не дождавшись рассвета, он двинулся в путь на двух лошадях и через тринадцать дней был у восточной границы.

На ночь он остановился в городе-крепости, стоявшем на последней пяди царской земли, ему открывали свои объятия пустынные восточные степи. Царская печатка и грамота, дарованная царем, везде делали его желанным гостем. Утром комендант крепости пригласил его разделить с ним трапезу. Комендант был очень тучен, у него был узкий разрез глаз, засаленный китель в серых и мелких желтых пятнах, а рубашка под ним – белоснежная и накрахмаленная, как головка младенца. Он ел зажаренную треску и пил кислое молоко. Яков попробовал и то, и другое. Ему сделалось худо. Хлеб тоже отчего-то был кислый. Из всей еды Яков поел лишь немного сушеных абрикосов.

«Говорят, у вас там скоро зима. — Сказал комендант, когда ему поднесли дымящуюся тарелку супа, в которой плавали островки жира. — А вот у нас не бывает зимы».

Яков ничего не ответил ему.

«А какой он, царь? А царевичи? Выше него ростом? — он указал на солдата, которому приходилось нагибаться, чтобы войти в комнату. — А борода у него до пупа или до груди?»

Яков ответил ему, что царь высок и статен и борода у него окладистая и ухоженная.

Потом комендант ушел, Яков снял кафтан, натиравший шею, лег на скамью и заснул. Когда он очнулся, то понял, что он не один в комнате. На лавке около выхода сидела старуха, маленькая, как девочка, и сморщенная, как изюм. Одета она была в тюркские одежды, и на голове у нее была вязаная шапочка из черных кружев, таких тонких, что Яков сперва подумал, будто ее голова измазана в черной смоле. Яков догадался, что это мать коменданта, тот ворчал, что она стала совсем стара и глупа.

«Приветствую тебя, достопочтенная старая женщина», — сказал ей Яков.

Рядом с старушкой стояло блюдечко с мелкими кедровыми орешками. Она ничего не ответила Якову, но взяла орешек и положила себе под язык.

«Знаешь ли ты что-нибудь о великом хане Махадрасуле и его двенадцати дочерях? Я посланник царя и еду к хану сватом царевича Михаила».

Старушка поманила его рукой. Яков с трудом поднялся, все тело его болело, как будто он спал на камнях. 

«Съешь орех», — сказала старушка.

Яков съел орех и мысли его разгладились, будто чья-то невидимая рука расправила их, как скатерть, и стряхнула крошки.

«Съешь еще», — велела ему мать коменданта.

Яков съел еще один орех, и комната наполнилась светом — каждый предмет стал целым и отдельным, он увидел каждую доску и каждую щепку, он увидел жуков, затаившихся в дупле, и услышал песнь птиц за окном — песнь о голодной осени. По комнате кружилась невесомая пыль, а в окна ударил яркий солнечный свет, такой густой и сверкающий, что, казалось, из него можно насыпать песчинок себе в карман. Мир распахнулся ему в своей наготе и ужасе, и Яков приоткрыл рот от увиденного. «О чудеса», — подумал он. — Еще орех — и я смогу читать мысли людей».

Но старушка покачала головой.

«Больше не ешь орех», — сказала она. — Иначе быстро опечалишься и не доедешь до мест, куда держишь путь».

«Не знаю, чем помочь тебе, Яков-еврей, царев посланник. Хан Махадрасул очень стар, всем заправляет его старшая дочь, жестокая Угулмун», — начала старушка рассказ. — Многие знатные юноши просили ее руки, и был среди них один — красавец Шамиль. Имел к нему снисхождение старый хан и хотел сделать его своим зятем и наследником. Потому подсказал, помог ему пройти испытания женихов. Но сказала тогда прекрасная Угулмун, что выйдет она лишь за того, кто обойдет ее в поединке — один на один, меч к мечу, стрела к стреле. Конечно, согласился молодой Шамиль, конечно, принял вызов ханской дочери, есть ли войны, равные ему? Но не на мечах собралась драться с ним Угулмун. Заседлали они лошадей и скакали день-другой-третий, пока не добрались до бескрайних барханов, до царства пустынь, где обитают белые и желтые змеи и даже дождь идет из песка. Когда они приблизились к барханам, начал дуть ветер, от звука которого плач младенца покажется райской музыкой, он поднимал в воздух песок и начинал играть с ним и разбрасывать во все стороны, как танцор, одержимый дьяволом. Тогда спутники Угулмун достали два лука и плод дикой груши. «Отойди на север, на сто шагов, поставь плод дикой груши себе на голову и жди моего выстрела. Каждый из нас выстрелит лишь раз. Если будешь так же точен, как я, стану твоей женой». «Сделаю, как прикажешь, пэри», — отвечал ей Шамиль. — Но кому из нас начинать?» «Это мое испытание. Я и начну». Ушел Шамиль в непроглядную стену песка, ровно на сто шагов, косым песчаным ливнем бьет по земле ветер, едва лишь виднеется черная сталь волос и персиковый шелк одежд. Поставил он на голову дикую грушу, но скидывает ее ветер, злится Шамиль, поправляет ее раз, другой, но скатывается груша с головы. «Убери руку, Шамиль»», — кричат ему спутники, но в шелесте песка и ветра теряются их слова. «Отведи руку!» — кричат они, и услышал их, наконец, Шамиль, и, борясь со злом, понимая, что перехитрила его Угулмун, укусил грушу, зажал ее зубами, как ветвь ядовитого дерева, зажмурился и воспел мысленно славу Аллаху. Увидала это зоркая Угулмун и спустила тетиву, не дрогнула рука ее. Точно древко стрелы прошло дикую грушу насквозь, рассекло облако из песка и вонзилось в небо Шамилю. Наполнился кровью его рот, и упал он, мертвый, в звенящий песок. В ту же самую минуту начался песчаный буран, лошади вскочили на дыбы, небо почернело и на землю опустилась песчаная ночь. Угулмун и ее спутники ускакали из барханного края, а оставшиеся продолжали без надежды искать тело Шамиля — его уже утянул под землю коварный песок».

Яков посмотрел на серые дома за окном и на белизну неба, простирающегося над стенами крепости, и представил, как гигантский кулак появляется над городом, раскрывается, и из щелей меж пальцев на головы людей и лошадей текут реки песка и скрывают город под желтой толщей.  

«Шамиль был моим молочным сыном. Он и мой сын появились в один год, только Шамиль родился уже со всеми зубами. Быстрый, как молния».

«Я хотел бы сказать тебе, что мне жаль его, но мне не жаль».

«Знаю. Если бы я была твоей матерью, Яков-еврей, то дала бы тебе совет, но я тебе не мать».

«Так ли хороша царевна Угулмун, как говорят?»

Острый луч света разрезал затхлый воздух комендантской комнаты и упал старухе на лицо, она спряталась за ладонью — а в ладони было у нее четыре пальца, вместо безымянного — просвет.

«Хороша, как змеиный яд хорош для умирающего».

«Как ты лишилась пальца?»

Старушка усмехнулась, и в кривоватой усмешке ее были горечь, что горше цветков полыни, и сладость, что слаще медовых пряников.

«Ты никогда не видел смерть рядом с собой?»

«Я видел мертвых».

«Нет. Дыхание смерти — это дыхание ужаса. Это лишь одна дверь из десяти, которую ты можешь открыть, и за этой дверью — тьма».

«Я видел мертвых», — повторил Яков, голос его звучал неуверенно.

«Дай мне совет, мать», — попросил Яков.

«Благослови», — хотел попросить он, но не сумел.

«Дай мне совет», — сказал он и встал в полный рост.

«Совет за воздух не совет. Что дашь взамен?»

«Проси чего хочешь!» — сказал — и пожалел.

«Дай черное зеркальце!»

Яков вздрогнул. Песчинки плыли по воздуху у него перед носом, свет разрезал комнату на четвертинки, и улыбка старухи, беззубая и косая, показалась ему безумной.

«Не могу. Это зеркальце дано человеком, принимавшим роды у моей матери. Тем, чьи руки первыми коснулись меня, когда я закричал от увиденного света. Оно запоминает и бережет сны. Я везу его в подарок прекрасной Угулмун от царевича Михаила».

«Тогда дай палец!»

Что-то сжалось внутри Якова, как несмышленый птенец сворачивает крылья, но он совладал с собой.

«Бери! Он твой!»

Из-под скамьи старушка вытащила крошечный тесак вроде тех, чем отрубают копытца у поросят. От частой заточки тесак сверкал как серебряный перстень. 

«Какого пальца тебе не жаль, Яков-еврей?»

Страх подкрался к Якову и встал за спиной, но вдруг ему так стало жаль мизинца, что он загнул остальные пальцы и положил на край стола средний палец.

Старуха с трудом поднялась, скрюченная и маленькая, Яков поразился тому, какой проворной силой отличались ее руки — она замахнулась тесаком, будто он был скатан из хлебного мякиша.

«Какой совет стоит пальца?» — подумал Яков, а сердце кулачными ударами било его в грудь, и закрыл глаза.

С глухим стуком старуха ударила тесаком о деревянный стол, и Яков вскрикнул — кусочек кожи, мяса и ногтя срезало с его пальца, на самом кончике, яркая алая кровь красными зернами раскатилась по тяжелым доскам.

Старуха улыбалась — в ее улыбке Яков почувствовал дыхание майского ветра и запах цветущих яблонь. Она была довольна собой.  

«Ты храбрый, Яков-еврей. Бывает, что Аллах ошибается и отдает храбрость тому, кто не может распорядиться ей подобающе».

«Никакие советы не помогут тебе, Яков-еврей, потому что там, где брюхо змеи шелестит о песок, не действуют советы, данные на твердом деревянном полу. Но берегись сна. Если сон одолеет тебя в песчаном краю, не вытряхнуть тебе песчинок из головы вовек».

Больше ни слова старуха не сказала Якову.

Яков перевязал порезанный палец, надел кафтан и вышел из темной, с низкими черными потолками, комнаты на улицу. Где-то на другом конце крепости лаяла собака, никого не было видно, только караульные дремали на вышках. Яков запрокинул голову — солнце стояло прямо над ним. Яков посмотрел себе под ноги — никогда его тень не была чернее, словно кусок черного холста с длинными руками и непокрытой головой бросили ему под ноги.

На одной лошади выехал Яков из города-крепости и поскакал на восток.  

Спустя день пути, миновав разоренные деревни, отары черных, как смола, каракулевых овец, провожаемый взглядом редких путников, Яков пересек равнинное море, выбился из сил и устроил привал под открытым небом. В небе не было ни одной звезды. Яков закрыл глаза, попросил мышей не глодать ему уши, а змей не кусать в шею, и засыпая, думал о Михаиле и его братьях, и о том, как ловкая детская рука швыряет камень в мутную воду и солнце, острое и беспощадное, ломается на ее поверхности, как разорванная золотая цепочка срастается дрожа синим и красным, тревожащим душу.  

«Если бы у меня была душа»», — подумал Яков. Ночной воздух холодными руками накрыл Якова, и сон одолел его.

Он очнулся от лошадиного ржания. Солнце смотрело на него, яростное и сверкающее, и Якову не верилось, что возможна ночь, что еще несколько часов назад он мог открыть глаза и не увидеть в темноте ее собственной руки.

Вся равнина вокруг него, бесплотная, поросшая репеем и выжженной травой, от которой хочется бежать и разорять города, расстилалась, будто присыпанная золотой пылью. Яков зажмурился от невыносимого света, словно стекло растолкли и рассыпали по земле и каждый осколок метил острым лучом попасть ему в глаз. Масляный горизонт расплывался, как кусочки жира в глубокой тарелке коменданта крепости, но Яков зажмурился, и ему показалось, что на самой границе неба и песка поднимаются клубы пыли. В груди Якова застрекотали сверчки.

Яков увидал, что лошадь его беспокойна и ржание ее тревожно. Он приложил голову к земле. Стук, ритмичный, нарастающий, сам конюх-дьявол гонит сюда табун диких лошадей. 

«Погоня»», — сказал Яков вслух, оторвав голову от земли. Черные влажные следы остались на земле. Яков провел по усам, ладонь окрасилась алым. Носом у Якова шла кровь.

«Погоня»», — зазвенело у Якова в голове, и, не оттерев крови с руки, он взобрался в седло и поскакал на юго-восток, туда, где из пустой равнины должны вырастать стены Священного города, опасного сердца царства великого хана Махадрасула. 

Лошадь под ним, замучена и истощена жарой: ноги ее подогнулись и ушли в твердый песок со щелчком, с каким ломается сухая твердая ветка, она выбросила Якова из седла, и цепляясь за воздух, он упал на землю, и солнце ударило его в висок. Он провалился в черноту. 

Когда Яков открыл глаза и огляделся, повсюду был песок, твердый, как желтый кирпич, сверкающий на солнце. Яков зажмурился. Солнце лишало его сил, и иногда ему казалось, что песок говорит с ним. Он говорил: «Шшшш…» Он говорил: «Прочь». 

«Я отдал бы душу за дождь. Но теперь я не уверен, что у меня есть душа».

«Скоро она у тебя появится, еврей. Не беспокойся».

«Не шевелись и не ищи спрятанный в сапоге нож. Не послушаешься — рассеку твое лицо так, что один глаз увидит другой».

Яков прикрыл глаза рукой. Всадник, молодой воин, в военном плаще до пят, с луком за спиной, стоял над ним, а его пегий конь разбивал засохшую землю копытом, нетерпеливый, готовый сорваться с места. Всадник заслонил своей спиной солнце, и тогда Яков увидел его лицо: острое и прекрасное, как тысяча наточенных стрел. 

Что-то, как игла врачевателя, вошло в тело Якова и, уколов, вышло наружу. Яков выдохнул от облегчения, чувствуя, как что-то, как теплая кровь, струится из него и уходит прочь.

Молодой всадник смотрел на Якова, и глаза его смеялись так, как умеет смеяться сталь над плотью, лис над голубем и ночная прохлада над полуденной, но за смехом этим — Яков, прибитый к земле, ужаленный дневным солнцем, почувствовал это, увидел это, как видел свою тень и тень неистового коня, что за смеющимися глазами всадника — сила, в которой жестокость только щепотка соли, а сам вкус ее горький и сладкий, как одно из тех блюд, что Якову еще не доводилось отведывать.

«Если бы день и ночь я мог бы видеть это лицо», — подумал Яков», — то, наверное, потерял бы душу, которой у меня и так нет».

Лицо всадника было строгим и тонким, брови высокими, как у женщины, а губы мягкими и волнующими, как розовые закатные облака. Глаза всадника разрезали и насаживали на крючки, распарывали с силой рук мясника, выворачивали наружу требуху и кости.

«Отчего у тебя кровь на руке? Ты знаешь, что чужеземцам запрещено охотиться и проливать кровь на нашей земле?»

«Это моя кровь».

«Ты не ранен. Отчего мне верить тебе? Как узнать, что не лжешь?»

«Не знаю. — Яков покачал головой. — Как доказать, что моя кровь только моя?» 

«Ты ступил на землю священного ханства Махадрасула, еврей. Я могу прямо сейчас отрубить твою грязную голову. Назови хоть одну причину, почему стоит оставить тебя в живых?»

Яков попытался приподняться, как холодное острие клинка коснулось его переносицы. 

«Мое тело уже немолодо, оно не привыкло к солнцу, жалящему, как оса. Отсюда кровь на моем рукаве. Имя мое Яков Прошкин, я служу при дворе славного царя Андрея, я посланник его святейшего величества, от имени царя Андрея и сына его, царевича Михаила, послан я просить руки дочери великого хана Махадрасула, прекрасной Угулмун».

«Ты приехал свататься к дочери хана Махадрасула?»

Яков кивнул. 

«Без свиты? Без даров? В дорожном платье? На издохшей лошади?»

«У меня есть дар для прекрасной Угулмун, но вручить его могу я лишь ей в руки». 

«Твою дерзость, еврей, искупит только кровь. Ты, видно, застудил голову в холодных краях и лишился разума. Или хочет царь Андрей оскорбить великого хана Махадрасула и открыть страницу новой распри, раз послал гонцом шелудивого пса». 

«В мыслях нет у царя Андрея оскорбить великого хана, своего восточного соседа. Я везу для прекрасной Угулмун ценный и хрупкий дар, его по праву должна оценить женщина ее ума и положения».

«Что ты знаешь об Угулмун, пес, об ее уме и положении?»

«Знаю лишь, что она хороша собой так, как змеиный яд хорош для умирающего». 

Как легкая рябь по холодной реке, скользнуло изумление по лицу всадника. 

«Знаю также, что готовит великий хан Махадрасул испытания для женихов своей дочери, поэтому один послан я гонцом к двору великого хана. Если не пройду испытаний, то одному мне лишиться живота». 

«Выбирай, еврей, шелудивый пес, отрублю тебе голову сейчас и умрешь ты быстро, почти без боли, или отвезу тебя во дворец великого хана — и там я вытяну из тебя душу, еврей, как вытягивают белую нить из черного ковра, и ты узнаешь о существовании такой боли, о которой твоя маленькая грязная голова не могла даже помыслить. Скоро ты услышишь, как твоя душа запоет».

«Если бы у меня была душа», — подумал Яков», — она пошла бы за тобой на край света. Счастье, что у меня нет души». 

Внезапный порыв ветра бросил горстью песка Якову в лицо, и он невольно мотнул головой вперед, чтобы вытряхнуть песчинки из ресниц, и укололся переносицей о клинок воинской сабли. Тяжелая капля крови скатилась по скату носа Якова, по усу и утонула в бороде. 

«Вези меня ко двору»», — сказал Яков всаднику. 

Всадник отвел саблю от лица Якова, обернулся и взмахнул ей: тотчас на маслянистой границе горизонта поднялся столб пыли, вооруженные луками всадники приближались к ним.  

«Ты совершил ошибку, еврей. — Сказал всадник, убирая саблю в ножны. — Ох как дорого будет стоить тебе твоя ошибка».

Сорвался всадник с места, песок полетел в лицо Якова, он зажмурился, но все равно обернулся вслед всаднику, но тут же грубые руки подъехавших конников надели холщовый мешок ему на голову, веревки обвили его запястья и сапоги, грубо, будто скатанный ковер, закинули его на коня и двинулись в путь. 

«Путь к ошибке»», — подумал Яков, сдерживая в себе крик — каждый шаг лошади отзывался в его теле острой болью. Но опасное лицо жестокого всадника смотрело на него. «Скоро мы встретимся»», — думал Яков, и боль в его теле притуплялась и окрашивалась пенистым розовым, каким бывает цвет закатного солнца в холодный день.    

Яков Прошкин не увидел ни опасных рвов, ни вооруженных лучников, ни могучих стен столицы священного царства Махадрасула, конники бросили его связанного на глиняный пол зиндана и даже не потрудились снять мешка с головы. Тело Якова пульсировало от боли, но он устал и скоро заснул. Ему снились кошмары о том, как стая черных собак нагоняет его и перегрызает горло. На другой день стражник вспорол мешок и освободил его. Он поставил на пол рядом с ним пиалу, в которой лежал кусок конского мяса. 

«Великий хан Махадрасул так могуществен, что даже его пленники едят мясо, а не кукурузную кашу»», — сказал стражник. У него было лицо ребенка, нежная, как у девушки, кожа. 

Яков не смог совладать с собой, он накинулся на еду, так голоден он был. 

Стражник посмотрел на то, как тот ест, и сказал. 

«Скоро ты умрешь. Жалко переводить на тебя кусок хорошего мяса»», — и ушел. 

Камера в зиндане с глиняным полом была такой низкой, что Яков не мог встать в ней в полный рост. Из окошка струился слабый желтый свет. Прошел день. 

На следующий день два стражника принесли ему еду, бросили ее на пол, и не дождавшись, пока Яков доест, стоявший по левую руку стражник надел Якову на голову черный тканый мешок. Его взяли под руки и грубо вывели из камеры. 

Когда мешок сняли с головы Якова, он увидел, что стоит в длинной тусклой комнате, а перед ним — мужчина, со сморщенным желтым лицом. Борода мужчины была жидкой, восточный кафтан — из синей парчи с золотым узором, а в глазах — раздражение и боль. 

«Приветствую тебя, Яков, сын Прошкин, посланник царя Андрея и сына его Михаила. Мое имя — Удол-Юзим, я визирь правой руки великого хана Махадрасула и муж его средней дочери Балакыз. Старшая дочь хана Угулмун сделала себя его наместницей и никого не подпускает к великому хану. Она перестала принимать женихов и вершит правление в одиночку, будто она не женщина, а наследник ханского трона. Если ты сосватаешь ее за царевича и увезешь, то я стану ханом и сниму позор женского правления с царства Махадрасула. Я помогу тебе пройти испытания. Нельзя терять время, ты должен успеть поклониться великому хану и заявить о своем намерении». 

Яков не успел произнести ни слова, как на глаза ему легла тяжелая полоса ткани, руки стражников подхватили его и понесли по воздуху, так что стопы его не касались земли. 

Через какое-то время раздался протяжный вдох открывающихся дверей и стражники опустили Якова на землю, его ударили в спину и он согнулся в поклоне, не решаясь распрямиться. Журчащий, как песок, голос Удол-Юзима обратился к хану на их языке. Но съеденный у старушки орех научил Якова понимать заморские языки, и он не упустил ни одного слова Удол-Юзима. Боль в спине стала нестерпимой, Яков распрямился. Повязка на его глазах чуть ослабла и опустилась. Яков увидел, что они находятся в покоях хана, обитых от пола до потолка золотыми табличками с арабской вязью, а на потолке сияют изумруды размером с голубиное яйцо и слепят глаза. Хан сидел на резном деревянном троне, а ноги его в остроносых золотых туфлях покоились на бархатной подушечке. В ответ на речь визиря хан едва пошевелил губами. Тело хана раздавалось из трона, как замешанное тесто лезет прочь из горшка. Якову случалось увидеть холерного больного, но даже тот не раздулся, как великий хан Махадрасул. Тело его раздувалось, как раздувается простыня на ветру. Наверху несоразмерная туловищу сидела маленькая черная голова с черными бесчувственными глазами. Скрытая от глаз посторонних — от глаз ханской охраны в панцирях и плоских шлемах, от глаз Удол-Юзима и охраны визиря в кольчуге и луковичных шлемах, но только не от глаз съевшего орех Якова — под троном хана сидела маленькая бурая лягушка. «Зачем хану лягушка?» — подумал Яков. И тут же он понял причину. 

В это мгновение стена справа от трона разъехалась и двенадцать лучников в черных тканных рубашках и бурых кожаных жилетах вышли из нее и разбежались по покоям, перегородив все выходы Удол-Юзиму и его страже. 

Следом за лучниками окруженный шестью вооруженными пиками охранниками», — они были одеты в желтые тканые рубашки, в желтые кожаные жилеты — вошел всадник, пообещавший погибель Якову. На нем было женское платье из черной парчи до пят, расшитое золотым узором, волосы его были открыты, подняты наверх, заколоты спицами и украшены жемчугом. Голос всадника зазвенел в комнате, отраженный золотыми пластинами, как тетива. 

«О достопочтенный Удол-Юзим, правая рука моего отца, муж моей средней сестры, не знает покоя алчность твоей души. Строго настрого запретила я взглядам чужеземцев касаться лика моего отца, великого хана Махадрасула, и что же я вижу — из тюремного арыка достал ты грязного еврея и тычешь им в глаза великому хану, как мальчик тычет прутиком в козленка. 

«О великодушная Угулмун, старшая сестра моей жены, наместница…» — начал дрожащим голосом свою речь Удол-Юзим. 

«Отрубить ему голову». 

«О великодуш…»  

Окружили Удол-Юзима желтые стражники, забежал один из них за спину визиря, а другой обнажил саблю и встал около его правого плеча. 

«О великий хан, вершится черная несправедливость…» — сказал Удол-Юзим, стоявший сзади него желтый стражник вонзил кинжал в шею визиря, тот вздохнул и упал на колени, в этот момент желтый стражник, стоявший по правое плечо, взмахнул саблей, и печальная желтая голова визиря покатилась по натертому до блеска полу, оставляя на нем темный кровавый след. Последние слова, сказанные Удол-Юзимом, были проклятиями в сторону Угулмун. 

Она встала перед троном отца и повернулась к Якову и охране Удол-Юзима. 

«Терпение мое иссякло. Так будет с каждым, кто откроет чужеземцам ворота наших городов и двери наших покоев. А к тебе, еврей, у меня отдельный разговор».  

Повязка спала с глаз Якова, он увидел, как струящаяся из раны черная кровь раздувает полукруглое пятно на полу, пока обрез черной ткани не появился в руках стражи Угулмун и, встав полукругом, сообразно пролитой крови, они не развернули его и не накрыли мертвое тело визиря. 

 

В покоях Угулмун пахло морской солью и красным деревом — им были обиты пол, потолок и стены ее жилища, а запах соли распространялся от глиняных чаш с водой, стоявших по периметру комнаты. Сквозь ряд стрельчатых окон под потолком косыми лучами струился свет и ложился на пол тонкими бледными полосами. В покоях было тускло. 

Угулмун сидела на атласных подушках за необычно длинным для женских покоев столом, поднимавшимся от пола на высоту голенища одного сапога. Она была одна и играла с кольцами: надевала одно кольцо на каждый палец сначала на одной, потом на другой руке. 

«Сядь, еврей. Нет правды в ногах», — приказала ему Угулмун, и Яков сел на скамью сел у самого края стола.

«Когда в самый отдаленный край моей земли приходит сезон дождей, дождь идет не месяц и не два, а пять месяцев. В песке и глине прорастают странные семена, странные растения взвиваются к солнцу зелеными и коричневыми стеблями, был ли ты когда-нибудь в том краю, еврей?»

«Никогда, прекрасная Угулмун, я не был ни в одной из частичек твоего края».

«Скоро ты узнаешь, как жалят существа, не видные глазу, как распухает кожа и плоть от их укуса, как из ранки начинает вытекать сок, не похожий ни на кровь, ни на желчь. Скоро из твоего тела начнут исторгаться слезы, то будет сезон слез, не день и не два и не пять дней, пока силы не покинут, слезы будут вытекать из тебя. Готовься, еврей».

Угулмун подняла глаза от своих рук и посмотрела на Якова. 

«Через десять дней вернется во дворец визирь левой руки моего отца Горгуд-Юзим, муж моей младшей сестры, брат Удол-Юзима. Уже пустили они слух, что я ведьма и навязываю волю отцу».   

«О прекрасная Угулмун, твой отец мертв и дыхание в нем теплится только благодаря твоему заговору и духу бурой лягушки, что сидит под ханским троном. Стража видела, что великий хан пускал пузыри при виде отрубленной головы визиря. Слухи о болезни хана уже разнесены по городу». 

Лицо Угулмун почернело от ярости. 

— Ты не знаешь, еврей, что такое заточение. Я заточена в женском теле, приговорена к женской участи, клан Юзимов поглотил наш клан, я последний его оплот — и я не уступлю жидкобородым Юзимам отцовского места. Во мне нет ничего женского. Если во мне есть доброта, она не от женщины, не от мужчины, а от того, что не имеет названия. 

«Отчего не стала ты женой отважного Шамиля, прекрасная Угулмун, он был женихом под стать тебе».

«Стать старшей женой в гареме отважного Шамиля — это, по-твоему, лучшая участь, еврей?»  

«Зачем тебе власть, прекрасная Угулмун?»

«Зачем тебе жизнь, еврей?»

Яков опустил глаза. 

«Я здесь, чтобы все потерять». 

«Молись, еврей. Молитва — твое последнее оружие».

«Я не могу молиться, прекрасная Угулмун».

Брови Угулмун вытянулись в наигранном удивлении.

«Не может человек иной веры служить при царском дворе, оттого я и крещен в греческой церкви. Я отказался от бога Израиля, но я не уверовал в их мессию. — сказал Яков. — Многие евреи, кто отказался от своего бога из выгоды, кто по необходимости, делают это из буквы, крестятся в поту, ибо веруют — в сердце своем веруют лишь в бога израильского. Но я не один из них. Для меня нет бога».

«Ради хозяина ты предал своего бога, еврей?» 

«Ради друга я отказался от бога, прекрасная Угулмун».

«И где же твой друг?»

«Он болен. Он не может встать с постели».

«Но кому же ты молишься?»

«Я не молюсь. Когда остальные молятся, я слушаю тишину».

«Как же ты живешь, еврей? Без надежды, без выхода? Ты отрицаешь бога, еврей?» 

«Я не отрицаю бога, прекрасная Угулмун, я лишь говорю, что не верю в него».         

Яков продолжал смотреть перед собой строго и кротко.

«Твой приезд вынудил меня перейти к действию. Будущее уже не остановить».  

«Ты ведь знаешь, прекрасная Угулмун, что брат убитого визиря Горгуд-Юзим не вернется во дворец через десять дней, не вернется и через двадцать дней, он будет передвигаться из одной точки твоего края в другую, под покровом ночи  и на рассвете, чтобы остаться ненайденным, неузнанным для посланных тобой убийц. Он будет выжидать момента, чтобы напасть на тебя. Он заставит тебя трепетать от неизвестности». 

Угугмун вытянула перед собой руки и сомкнула ладони. Глаза ее были закрыты, глубокая морщина пролегла вдоль ее переносицы — рана, нанесенная временем ее коже. 

«Ты неглуп, еврей. Как угораздило тебя оказаться гонцом в моем краю?»

«Я выполнял приказ царя». 

«Ты же знал, что не вернешься живым, выполняя это поручение». 

«Я не знал этого». 

«Но теперь ты знаешь».  

Яков не удержался и повернулся к ней.

«Вот невеста для моего друга», — подумал Яков. — Ведь она хороша, как яд для умирающего».

Угулмун подняла на него глаза.    

«Еще раз, еврей, ты посмотришь на меня так — я перережу тебе горло и твоя голова окажется в том же арыке, где и голова коварного Удол-Юзима. Готов ли ты к этому?»

Яков спешил взгляд.  

«Не готов, прекрасная Угулмун, но знаю, из меня вытечет много крови, я умру, а мое тело съедят черви».

«Как я могу выбрать смерть, когда я увидел твое лицо», — хотел сказать Яков, но знал, что она прикажет отрубить ему голову тут же, как эти слова сорвутся с его губ.    

«Мы в чем-то похожи, еврей, ты и я: у тебя нет даже острого ножа, чем  ты можешь дать отпор напавшему на тебя разбойнику. Какой из тебя мужчина? Какая из меня женщина? Женщины безмолвны. Женщины бездарны. Все, что они знают, это вкус чеснока и плова и запах крови на голове новорожденного».

Угулмун встала и прошла по комнате, подол ее платья касался пола и чуть слышно шуршал, Яков вспомнил о шуршании песка, о предостреженении старухи. 

«Я знаю людей. Люди глухи и люди слепы. Они смотрят, но не видят. Некоторые из них плоски, как равнины, некоторые бесцветны, как декабрьская степь, на некоторых надо карабкаться, как на обледеневшую гору, сдирая руки в кровь. Мужчины, за редким исключением, бессильны. Мой отец был единственным мужчиной». 

«Что это значит? Был единственным мужчиной, прекрасная Угулмун?» 

«Его слова разрезали людей, как наточенный клинок режет бумагу. Каждое его слова падало камнем и раздавливало ногти в песок. Что стоят твои слова, еврей? Что в твоих словах, кроме воли человека, считающего тебя не дороже пса?»

Яков задумался над ответом. Он смотрел на краешек стола, стараясь не встречаться с ханской дочерью взглядом, она стояла спиной к нему, но Яков чувствовал, что она смотрит на него, будто каждая из чаш с водой, каждое стрельцовое окно было ее глазом. 

«В моих словах нет власти, прекрасная Угулмун, они не могут раздавить. Но я смею надеяться, они могут приласкать и воодушевить, они придут на помощь моему другу, моей матери, случайному встречному в нужный момент… Вот и вся их сила. Отец твой был самым могущественным из людей, но он мертв и даже тело его не погребено и не знает покоя, бурая лягушка смотрит его мертвыми глазами, шевелит его мертвыми губами. Твое царство бескрайне, прекрасная Угулмун, но люди из дальних провинций твоего края бегут в царство великодушного Андрея, чтобы найти там кров и пропитание. Ты знаешь, что обрекла себя на пытку — враги затягивают кольцо вокруг тебя, правители Поднебесной могут напасть на твое царство, если узнают о кончине твоего отца». 

Угулмун внимательно слушала его, а затем сказала. 

«Я расскажу тебе кое-что, еврей. О мечте, обезглавившей человека».  

«О, я встречал десятки, сотни людей, обезглавленных своей мечтой», — тихо сказал Яков.

«То была мечта, неподвластная человеку, из плоти и крови, с глазами, похожими на дикий миндаль. Человек был глуп, как осел, и плоск, как пробка, он не узнал свою мечту, думая, что она есть одно из мелких и будничных желаний, понятное и простое, но он жестоко ошибся. И когда ошибка явилась ему во всем своем ужасе, мечта растоптала его, как табун лошадей топчет голубя, клюющего зерно».

«Как звали его мечту?»

«Это не имеет значения». 

«Мечту из плоти и крови обычно зовут любовью, прекрасная Угулмун». 

«Значит, любовь раздавила его». 

«Ты ошибаешься. Мечта может растоптать, раздавить, смешать глину и кровь, но любовь никогда». 

Угулмун повернулась к столу и рукой пригладила шелковый подол, спускавшийся с ярких атласных подушек.

«Как мало ты знаешь о жизни, еврей. Ты видишь на три пальца дальше обычного человека и считаешь себя мудрецом. Что такое любовь, по-твоему?»

Яков выпрямился и несколько мгновений сидел в задумчивости, а затем сказал. 

«Это отражение».  

«Это вызов, перчатка, брошенная тебе в лицо. Это соревнование конников, которые до мертвенной скользящей пены загоняют своих коней в кровь и смерть. Испытание, которое изменит тебя. Испытание, которое выкует из тебя нового, сильного, звенящего, еврей. Вот что такое любовь. Я знаю это, потому что видела такую любовь. Так любил мой отец. Так мой отец любил вскормыша матери солдатни и вонючей колдуньи, Шамиля. Так он готовил наследника. Так он ковал его душу, отрезая кусок за куском, чтобы получилась, как ветка шиповника, изогнутая колючая линия, готовая умертвить и покорить. Вот что такое любовь. — Она взяла одну руку в другую и сложила их на груди, как для молитвы. — Меня он жалел, он говорил мне, вздыхая, О, Угулмун, если бы ты была воином, воды Амударьи и Сырдарьи не смыли бы всей крови с твоих рук, твое счастье и дар Аллаха, что ты женщина. Вот что говорил мне, великий хан Махадрасул, мой отец. Но даже великие ошибаются, и мой отец ошибся. Если бы могла быть женой, была б ею. Если б могла быть матерью, была б ею. Если б могла быть возлюбленной, была б ею. Но не могу. Потому я царствую и повелеваю, а ты мой раб. Уведите его!»  

Двери ее покоев распахнулись, и стражи в желтых блестящих панцирях схватили Якова под руки и вывели его из комнаты ханской дочери. 

 

Этой ночью Яков не мог сомкнуть глаз и смотрел на светлый островок ночи в окошке под потолком камеры, перед самым рассветом ему приснился сон. Они охотились с Михаилом в березовом лесу, но луки их поломались и пошел дождь. Они стояли в подлеске под березой, мокрые от дождя и смотрели, как медленно капает дождь, как туман поднимается от влажной земли. «Хорошо сидеть дома и пить чай с малиной», — сказал Яков, а Михаил ответил ему: «Так пойдем домой и будем пить чай с малиной». Туман скрыл Михаила, и страх охватил Якова: как он выберется из этого тумана, из этого леса? 

Он проснулся от того, что дрожал, и увидел двух стражей, приносивших ему еду, они стояли над ним и смотрели на него, спящего. Стражи привели его в крошечную комнату и положили на деревянный стол, высокий, как столы в царстве царя Андрея. Из темноты комнаты вышел маленький человек в длинном бордовом халате и протянул Якову пиалу с мутной жидкость. 

«Она не хочет, чтобы ты мучился сегодня», — сказал маленький человек. 

Яков посмотрел на его блестящую лысину со следами пятен старости. Кожа на лице человека с пиалой была сухой и сморщенной, как лежалый урюк. Яков втянул носом воздух и не почувствовал смерти вокруг себя. Он взял из рук старика пиалу и осушил ее залпом. 

«Подождем немного», — сказал старик и забрался на крошечный топчан, стоявший в уголке комнаты. Прошло какое-то время, и потолок комнаты начал подниматься, Яков почувствовал невероятную легкость во всем теле, а голова его начала раскалываться и ныть. Он вылез из своей головы и подпрыгнул, боль тут же прекратилась, он пролетел несколько метров, прежде чем ударился о глиняный свод выросшей комнаты. С высоты глиняного потолка он увидел, что лежит на деревянном столе в одной нательной рубашке, но и она задрана до пупа, так что виден его мужской пол. В комнату вошли трое прислужников в длинных льняных платьях с чалмами на головах, каждый из них что-то держал:  один — деревянную коробочку, другой — чашу с водой, а третий — горшок с шипящими углями, из которого торчала палка для их помешивания. Старик воздел руки к небу и прочитал суру из священной книги о здоровье и духовном очищении. «Отрицание бога — единственная болезнь, все прочие болезни не грех», — закончил он свою речь, окунул руки в чашу с водой, открыл деревянную коробочку и достал оттуда изогнутый нож. Он провел рукой над телом Якова, не касаясь его («Как будто проверяет, что у меня нет души», — подумал об этом парящий под потолком Яков), а затем взял мужской пол Якова в руку, резко потянул его в сторону и ножом отсек от тела. Яков, лежавший на деревянном столе, дернулся, но не издал не звука. Черная кровь начала собираться у него между ног. Старик вынул из горшка с углями раскаленный плоский клинок и прижал его к свежей ране. Парящий Яков почувствовал, как что-то, будто сильный ветер, ударило его в спину и прибивает к земле. Распростертый на столе Яков очнулся и закричал от боли, в этот момент старик быстро подошел к нему, прислужник опустил чашу с водой на пол и обхватил голову Якова руками, старик сжал костлявой рукой горло Якова, а затем грубо обеими руками раздвинул его челюсти, схватил за язык и отрезал его. Черный ветер поднял парящего Якова и со свистом обрушил на деревянный стол. Яков очнулся и увидел низкий глиняный потолок прямо над собой. Он не чувствовал ничего кроме боли и запаха и вкуса крови, все вокруг было кровь, ее соленый металлический привкус. Яков увидел занесенный на своим лицом красный по краям кусок металла, когда он соприкоснулся к раной, судороги пошли по телу Якова. 

«Запеленайте его», — велел голос старика, и три пары подвижных рук сдвинули его с места. Холщовая ткань легла ему на глаза, Яков погрузился в темноту, окрашенную неистребимым запахом крови и горелой плоти. 

 

Семнадцать недель прошло с тех пор, как Яков покинул царский двор и отправился на восток, а в начале восемнадцатой — царевич Михаил очнулся ото сна рано утром и выздоровел.

Только поднявшись на ноги и умывшись, царевич приказал зажарить себе семнадцать уток, по одной на каждую неделю болезни, и принести столько же кожухов вина, и испечь пирогов, чтобы накормить всех горожан и приезжих. Пять дней кряду царевич ел и пил, а после повелел устроить забавы, созвать гусляров, певцов и скоморошников с деревянными куклами. На базарной площади запахло пряниками, засахаренными леденцами, сладким хлебом и медовым вином, отовсюду доносился смех и крики молодецкой гульбы. С утра до вечера царевич и его приближенные ели перепелов и уток, пироги с ягодами и яблоками, пили водку и ячменный напиток, а вечерами хохотали над шутками скоморохов, над проделками кукол с вырезанными головами и соломенными ладонями. До поры болезни царевича отличал добрый нрав, но случалось, что на него находила гневливость, он мог отвесить прислужнику сапогом или отхлестать медлительного цирюльника по щекам. Но во всем царевич знал меру — в пощечинах и в забавах, а после болезни меру он эту потерял. Мальчику на конюшне выбил глаз за то, что тот хлестал капризную лошадь, любимую Михаилом, поругался с братом Аркадием, стал распускать о нем грязные слухи и говорить скабрезности в присутствии матери и отца, но никто его не сдерживал и не перечил, ибо буйство и гнев — признаки здоровья, и все готов был терпеть царь Андрей, лишь бы хворь Михаила никогда к нему не воротилась. Аппетит и здоровый сон вернулись к Михаилу, он снова был бодр и полон сил. Лекарь осмотрел его и сказал, что он чудесным — и естественным — образом исцелился.

Прошла неделя, и Михаил вспомнил о друге своем, Якове Прошкине. 

«Где же брат мой названный Яша?»

«Уехал на восток добывать тебе невесту, государь».

«И не воротился до сих пор?»

«С тех пор — ни слуху, ни духу».

Михаил поразмыслил с минутку и сказал:

«Быть здесь одному. Другому не бывать. Слишком умен Яков, чтобы умирать, да и не тот он человек, чтобы ради отцовского наказа глупого, ради девицы восточной грудь подставлять под нож. Значит, он жив. Жив ты, Яков? — спросил Михаил вслух и замер, прислушался, будто бы ждал, что воздух сам шепнет ему ответ. — Жив и перешел на службу к восточному хану, разболтал наши тайны, лежит на расшитых подушках, и девицы в шелках прислуживают ему, а он глотает виноград и пьет кобылье молоко. Иван-брат, собирай дружину, езжай на восток, возьми с собой тринадцать серебряных блюд, двенадцать отдай хану-шайтану, а на тринадцатом привези мне голову изменника Якова, кого я так любил, как люблю тебя, Ваня, и кто меня так вероломно предал». 

Лицо Михаила стало пустым, как опрокинутое ведро, и он продолжал. 

«Вот лежал я, белый, в испарине, лечимый только водой студеной и материнским словом, а брат мой ненаглядный Аркаша уже сорочку в гроб заказал мне вышить, любимый брат, ненаглядный».

Царевич Аркадий уехал прочь от двора в загородную усадьбу, чтобы не гневить царевича Михаила понапрасну. Купленную для похорон сорочку он сжег.  

«Я был болен. Я хотел отдать свое сердце, но не знал кому. Я был готов на все, лишь бы вынуть его из себя. Оно, как камень с заостренными краями, резало мне грудь. Я стонал и бредил. Но теперь я снова здоров. Теперь во мне нет больше сердца, чтобы отдавать. Теперь оно во мне, чтобы брать. И если понадобится, брать силой. Иногда я думаю — лучше бы я был болен. Как не было у меня невесты, так и нет, а теперь нет и единственного друга».    

 

Храбрец лежал на циновке на боку, поджав ноги, и положив руки под голову. Глаза его были открыты. На голове его не было волос, только рубцы от бритвы цирюльника. Ступни были обнажены, черны и покрыты толстыми грубыми мозолями, такие же, но с гноящимися трещинами, были у него на внешней стороне рук, от запястья до локтя. Колени Храбреца были замотаны дряхлым цветным тряпьем в несколько слоев. Он был одет в тонкое хлопковое платье и хлопковые шаровары, чья белизна сияла на его теле — на контрасте с загорелой кожей. Лицо его изменилось, ему обрили бороду и брови, оно стало меньше и как будто сжалось — будто рот, и глаза, и даже нос стремились спрятаться в центр лица, на котором застыло непроходящее выражение острой настороженности. Циновка, на которой он лежал, была собачьей. 

Распахнулись двери, стража, ударяя подошвами сандалий об пол, влилась в царские покои двумя ровными шеренгами и выстроилась в коридор, по которому Угулмун прошла, чтобы воссесть на троне. На ней было бирюзовое платье, расшитое жемчугом. Волосы ее были заплетены в толстые косы, а на лбу была черная лента с золотой арабской вязью.  

«Храбрец», — сказала Угулмун, и он на четвереньках подполз к трону и положил голову на мраморную ступень, под ее маленькую ладонь. 

Трое посетителей вошли в приоткрытые двери царских покоев и согнулись в глубоком поклоне. Из троицы отделилась маленькая черная фигура толстого человека в шерстяном кафтане и темной чалме. Это был новый визирь правой руки хана Махадрасула, выбранный его дочерью Угулмун. 

«Могущественная Угулмун, дочь великого хана, с трепетом в груди я должен сообщить тебе, что у стен царского дворца собирается народ, люди требуют показать им твоего отца, великого хана Махадрасула, или они угрожают штурмовать дворец». 

«Люди как хворост. Их только надо разворошить и поджечь. Об этом прекрасно осведомлен твой предшественник Горгуд-Юзим. К счастью, мой народ медленный, как караван верблюдов, за шесть месяцев он еще не разгорелся». 

«Велите схватить горлопанов, могущественная Угулмун?»    

«Нет. Чтобы допросить их? Не хочу слушать истории о хворосте, хочу услышать историю о пожаре. Из уст пожара. Велите лучникам приготовиться, пусть стреляют на поражение». 

«Слушаюсь и повинуюсь, могущественная». 

Позже, в женских покоях Угулмун распустила косы и сменила платье на шелковое черное. Храбрец калачиком лежал на тяжелом ковре, где было выткано все царство великого хана Махадрасула — горы и пустыни, равнинные степи, золотые города. Но Храбрец всегда ложился около границы с царством царя Андрея, всегда клал голову на зеленые пики лесов. 

«Храбрец», — позвала Угулмун, и он приполз и положил голову ей на колени. 

«Ты самый умный из псов, — сказала она. — Но даже тебе хочется вновь услышать запах еловых веток, хочется услышать, как хрустит снег под твоими коленями. Я никогда не видела снега. Я знаю его только из твоих снов, Храбрец. Вдруг я не полюблю его? Вдруг он окажется для меня слишком холодным?»    

Он сильнее прижался к ее руке. 

«Я чувствую дыхание Горгуд-Юзима на своей коже, он натаскивает народ, чтобы опрокинуть меня. Это случится сегодня ночью».       

Храбрец издал странный звук, нечто странное между мычанием и лаем. 

Прошло шесть месяцев с тех пор, как он потерял свой язык и мужской пол и стал псом царевны Угулмун. 

Как она обещала ему, два месяца кровь, слезы, соленая влага мозолей, все жидкости, которые могут исторгнуться из человеческого тела, вышли из тела Храбреца. Он плакал и выл не месяц и не два, а три месяца. Стражи пеленали его тело снова и снова. Четыре месяца ему понадобилось, чтобы привыкнуть справлять нужду без мужского пола. Тело его неузнаваемо изменилось. Он одновременно ссохся и раздулся, он передвигался только ползком, но быстро приноровился к новой позе и стал стремительным, как младенец. 

Угулмун позволила ему ночевать в ее покоях, иногда она поила его сонным отваром, тогда он видел сны о жизни, которую позабыл — или хотел забыть: о царевиче Михаиле, о церквях, с луковичными головками, о качающихся на ветру молодых лесах, о дубовых листьях и желудях, хрустящих под сапогами, о Лее и Исааке, его человеческих матери и отце. Угулмун заглядывала в его сны, и тогда слезы возвращались в его иссохшее тело, и он просыпался в рыданиях. Угулмун нарекла его Храбрецом за то, что он подчинился ее воле и предпочел смерти жизнь в псовом обличьи. Когда раны его зарубцевались, дни Храбреца потекли медленно — и он вспомнил шуршание песка за стенами ханского дворца. Он медленно разжевывал конское мясо, пил воду из пиалы, спал, справлял нужду и ползал между комнатами и этажами, изучая ханский дворец. Иногда злой слуга бил его сапогом, он вспоминал то чувство, когда впервые осознал, что возвращение невозможно: будто кто-то написал им, как мелом, на стене какую-то дрянь, а потом стер.

Иногда Храбрец сворачивался на циновке, закрывал глаза и видел руки Угулмун, ее сильные смуглые руки лучницы с нежными длинными пальцами. Его рука тянулась к ее руке, его пальцы — без мозолей, без ран, его прежние пальцы — касались ее кожи, их ладони соприкасались, одновременно сухие и влажные, как раковина и моллюск. Но он поднимал глаза и видел живую Угулмун, ее взгляд, полный непонимания и насмешки, отбрасывал его на тысячу шагов, он швырял его в раскаленный песок, точно неприрученный конь, вырвавшись из узды неуверенного наездника. 

Но в один прекрасный день — за три месяца до визита нового визиря — все изменилось. Перед тем как отправиться спать, Угулмун велела ему покинуть женские покои. Храбрец застыл перед закрытыми дверьми и вытянул шею, чтобы посмотреть на нее, хотя ему строго настрого запрещалось это делать. 

«Горгуд-Юзим разбил штаб около нашей восточной столицы, его гонцы снуют по степи, конные и пешие. До этого момента он готовился, но теперь он перейдет к действию. Сегодня он нападет в первый раз».  

Угулмун указала ему на дверь, но Храбрец скрутился и лег на полу, уткнувшись носом в ковер — в огненные стены столицы ханства Махадрасула.  

Восемь чаш с тлеющими розовыми и оранжевыми углями приготовили для Угулмун слуги и еще два мешка мелкого колотого угля оставили у дверей, она объяснила это желание холодной ночной лихорадкой. Двери накрепко были затворены, медными заслонками задвинуты оконные проемы. Свечным воском замазала Угулмун себе ноздри, а затем и Храбрецу — нежны и проворны ее руки, и холодны, касающиеся его лица. Горсть угля положил каждый из них себе в рот, сначала Угулмун, затем Храбрец, и Угулмун уложила не на собачей циновке, а рядом с собой на другой половине царской постели — и между ними — разделяющий нож. После Угулмун достала конверт, размером с два сведенных для знамения крестом перста, и тонкой струйкой синего порошка окропила каждую из тлеющих чаш. Густой синий дым повалил из них, и скоро в комнате царевны стало темно, как после порохового взрыва. Угулмун опустилась на подушку подле него и приложила палец к своими устам. Ее глаза закрылись. Но Храбрец лежал с открытыми глазами и смотрел на нее. 

«Между нами не одна отвесная пропасть, но несколько. Между нами не один караван песка, но несколько. Чтобы пройти их, — пусть достаточно и дня — не хватит и нескольких жизней. Как бы ни была остра моя печаль, как бы ни была жалка моя судьба, никогда не сделаешь ты шаг навстречу мне, Угулмун. Вечно ты будешь впереди меня, позади меня, никогда наравне со мной, даже на подушке на расстоянии вытянутой руки». 

Серо-синий туман постепенно скрывал черты лица ханской дочери. Губы ее были чуть приоткрыты, рот ее был черен и блестел мелким углем.  

 «Оглядываюсь назад — один поворот головы, но даже нечего вспомнить. Что это было, осколки жизни, а не жизнь. С кем я спорил, кого я побеждал, кому был дорог, где вы, погасли, как свечи. Как на Ивана-купалу зажигаются факелы и руки юношей и девушек несут их через темный лес, через темное поле под беззвездным небом, к реке — и огненные языки на воде, стрелы и створки из пламени, еще до того, как костры на плотах опускаются в воду, я смотрю на них и они горят во мне, этот подземный город водяных огней. Я уйду, и никто не повернет головы. Я уйду, и никто не вспомнит. Но огни из глубины вод будут трепетать во мне. Если бы нашелся хоть кто-то, кто не побоялся бы поднести руку к этому огню. Но таких нет».

Он представил крепкое рукопожатие царевича Михаила, как тот сказал ему: пойдем домой и будем пить чай с малиной, но потом вспомнил: это было во сне.

Есть ли у меня дом, думал Храбрец, смежая веки? Разве дом не там, где можно склонить голову на грудь любимого человека и замереть, слушая, как бьется его сердце — тук, тук — тук — тук, тук. 

Наутро, когда они поднялись к постели, тяжелый синий дым стелился по полу, покорный, как баранья шкура, в комнате было тускло и дымно, как после недавнего порохового взрыва, шесть скрюченных мужских тел с кинжалами в руках лежало на полу покоев ханской дочери. Они задохнулись в ядовитом дыму. 

 

На двенадцати лошадях, в сопровождении двенадцати добрых молодцов, с телегой, груженой дарами и всякой всячиной, за четыре недели, наикратчайшим путем, минуя города и ночуя под открытым небом, добрался царевич Иван до царства великого хана Махадрасула. На границе черные всадники повстречались им, но никого не боялся царевич Иван и показал им царскую грамоту, и рассказал о цели их путешествия — просить руки дочери великого хана, привезти обратно домой голову изменника Якова. 

Черные всадники взяли в кольцо миссию Ивана, и все вместе поскакали они через долгую степь, пока не достигли крошечного поселения из разбитых шатров. В самом нарядном шатре ждал их визирь левой руки великого хана Махадрасула Горгуд-Юзим. 

«Приветствую тебя добрый царевич Иван, сын царя Андрея, едешь ты за нелегкой долей. Обезумела дочь великого хана, прекрасная Угулмун, отвергает всех женихов, чтобы остаться на троне, отрубила голову моему младшему брату визирю правой руки великого хана Махадрасула Удол-Юзиму, вынудила меня бежать из дворца, превратила твоего посланника-еврея в пса. Я пропущу тебя дальше по земле нашего великого ханства. Если улыбнется тебе удача и ты увезешь ее как невесту, двенадцать золотых подносов пошлю я в дар царю Андрею за эту услугу».  

Царевич Иван вышел из шатра Горгуд-Юзима, на землю опускалась ночь, и розовое сияние расстилалось над степью, а она едва шевелилась в теплом вечернем воздухе. 

«Этот человек врет, — сообщил Иван, вернувшись к своим дружинникам. — Невозможно, чтобы Яков Прошкин стал псом восточной царевны. Скорее умрет он, чем даст кому бы то ни было запятнать свою честь. Так ведь, Яков?» 

Царевич Иван оглянулся по сторонам, как будто вечерний воздух мог нашептать ему ответ. Вспомнил Иван, как еще ребенком — а за год он возмужал за как семь лет и превратился в молодого воина — играл он на улице с увеличительным стеклом, а Яков шел за ним около дворцовой стены и солнце слепило в лужах и как сказал ему Яков: зачем же быть солнцем, если можно быть ночью? Неужели ты стал ночью, добрый Яков?        

Через двенадцать дней достигла миссия Ивана высоких стен столицы царства великого хана. Проехав через чеканные медные ворота, высотой в два царских дворца, увидели они волнение и движение людей, не похожее на обычную городскую жизнь, складывающуюся из торговли и воровства, из причитания нищих и пьяных, из разговоров за пиалой чая и нашептываний за закрытой дверью. В воздухе было рассыпано беспокойство, подпоясанные мужчины в халатах ходили кучками втроем и вчетвером и бросали в проезжающих на конях дружинников острые недоверчивые взгляды. 

«Недобрым пахнет в этом глиняном горшке», — сказал царевичу Константин, старший личной охраны царевича. Царевич и дружинники послали гонца во дворец царевны, сообщить о своем приезде.    

 

Храбреца сковал послеобеденный сон, когда голос Угулмун разбудил его. 

«Поднимайся Храбрец. Посланники из твоего края прислали гонца. Едет во дворец царевич Иван. Занес меч коварный Горгуд-Юзим, но ждет его пустота, опустится меч в песок, вот увидишь». 

Яков открыл глаза.   

«За мной, Храбрец, скоро я увижу снег, который видела только в твоих снах». 

Яков выгнулся и поцеловал след на ковре, где еще мгновение назад была ее ступня. 

«Ты выиграла, Угулмун. Пусть мое поражение и мое низложение принесет тебе чистую радость, журчащую, как леса моего края, от моих высохших глаз, в которых не осталось слез, от моего тела, не мужского и не женского, от надежды, которую из меня выскоблили. О Угулмун, мне не быть ни иглой, ни петлей, ты вырвала меня из своего ковра и выкинула прочь. Я, Яков Прошкин, сын Леи и Исаака, тот, кто когда-то был им. Мне нечего прощать, и я не прощаю. Мне не с кем прощаться, и я не прощаюсь. Все, чего я хочу, это увидеть реку, увидеть, как огни, что несут на праздник юноши и девушки, дрожат в реке. Если бы я мог плакать, то заплакал бы лишь о том, что никогда больше не увижу реки и трепетания огней на воде. Но мои глаза сухи».  

«Храбрец», — позвала Угулмун с недовольством в голосе. Она обернулась, и удивление сковало ее черты.  

Яков поднялся с земли. Тело его ныло и сопротивлялось, привыкшее к тому, чтобы преклоняться и ползать. 

«Я запретила тебе смотреть так, еврей. Стража!» 

На полусогнутых ногах Яков шаг за шаг приближался к ней, каждый следующий давался ему с большим трудом, но взгляд его черных настороженных глаз целился в ее лицо. 

«Последний раз предупреждаю тебя, еврей. Остановись! Стража!»

Но неотступно подступает к Угулмун Яков, протяни руку — и сомкнется ладонь его на шее царевны. Не хватило ему одного шага, чтобы коснуться ее, сражен в спину стрелами царской стражи, упал Яков замертво у ног Угулмун. 

Вкрикнула Угулмун, уродливый оскал ужаса исказил ее прекрасное тонкое лицо. 

 

Вечером царевна приняла царевича Ивана и его спутников, она вышла к ним в сопровождении стражи во дворик. Закатное солнце отразилось в бирюзовой воде прямоугольного бассейна и легло между Иваном и Угулмун как ковер — из солнца и воды, из золота и крови. На Угулмун было черное платье, не единого украшения, а на голове — платок и черная вуаль.   

«О царевич! — сказала ему Угулмун. — Семь месяцев назад прибыл посланник твоего царя, Яков, ко двору моего отца. Он прошел все испытания и в качестве награды получил мое руку и мое согласие стать женой твоего брата, царевича Михаила. Но опасный недуг поразил его тело, а затем и разум. Сегодня душа его отошла к Аллаху, и он был упокоен со всеми почестями, как и подобает гостю и другу моего жениха».   

«Яков умер?» — спросил царевич, и его лицо омрачилось от услышанного, он был готов заплакать. 

«Он мертв», — сказала Угулмун. 

«Вы похоронили его по магометанским обычаям»? 

«Да».

«И произнесли молитву о упокоении его души». 

«К чему эти вопросы, царевич? Мы похоронили его по нашему обряду». 

«Яков отказался от израилева бога, царевна Угулмун. Он бы воспротивился обряду любой другой церкви, кроме церкви Христовой». 

«Он обрел бога перед смертью, царевич Иван, и это не был бог церкви Христовой. Я сама нашептала ему слова молитвы в ухо, как велит нам Аллах». 

Царевич Иван не мог скрыть своего расстройства. 

«Прости, царевна, он был верным другом моего детства, участником забав и шутеек. Смерть его означает и смерть моего детства, мучительно моей душе от этого». 

«Не кори себя, царевич. Добавь мою скорбь к своей». 

«Могу я увидеть, где Яков похоронен?» 

«Мои стражи отведут тебя туда, но прежде я должна объявить тебе важную весть — я старшая и единственная незамужняя дочь моего отца, великого Хана Махадрасула. Ты первый из иноземцев и представителей знати, кто узнает об этом. Сегодня скончался и испустил дух мой великий отец, хан Махадрасул, упокой Аллах его бессмертную душу, не оставил он наследников мужского пола, мой муж станет новым ханом нашего царства — мой жених, царевич Михаил». 

Недоуменно смотрел на царевну Иван, ничего не сказал. 

«Наши царства сольются, царевич, вот что значит эта новость. Нет больше возможностями для распри и дележа — наши земли сольются, наши царства откроют друг другу двери, и во главе его воссядет мой будущий муж, царевич Михаил, и я. А теперь не жди рассвета и едь обратно в отчий дом, сообщи эту новость царю Андрею, матери Елене и нареченному мне Михаилу. Готовьтесь к свадьбе. Завтра траур по моему отцу будет объявлен во всех уголках нашего края — и продлится три недели, а через месяц мой караван стартует в царство твоего отца, царство моего будущего мужа и мое будущее царство». 

Уже стемнело, когда стражники царевны Угулмун отвели Ивана и двух сопровождавших его дружинников к могиле Якова Прошкина. Под абрикосовым деревом лежал плоский камень, еще свежий от пыли и крошки, от работы каменных дел мастера, выбившего на нем был надпись арабской вязью. 

«Что тут написано?» — спросил стражников царевич Иван. 

«Здесь упокоилось тело Храбреца», — был ответ. 

«Ну и дела», — сказал растроганный в чувствах Иван, но дружинники торопили его — надо было двигаться в путь.        

    

Как и обещала царевна, смерть хана Махадрасула и ее обручение с северным царевичем были объявлены на следующий день. Начались четыре недели траура и переговоров с визирем левой руки покойного хана Горгуд-Юзимом, в обмен на неприкосновенность жизни Угулмун пообещала сделать его наместником региона, ставшего юго-восточной провинцией царства царя Андрея. Горгуд-Юзим не смог бы справится с оружием, которое Угулмун получила бы от жениха — не было оружейников, равных мастерам из царства царя Андрея, и он согласился на сделку. Прошло четыре недели, и караваны Угулмун двинулись в сторону царства царя Андрея.    

«Они думают, что победили, они думают, что границы их царства бескрайни, раз их царство поглотило наше. Так заблуждались многие цари, царь Андрей, и нареченный мне Михаил, обманываются, но не понимают ошибки. Настанет день, когда мои люди придут в их города, сядут за их столы и наденут их одежды, и их народ затеряется среди лиц моего народа — несгибаемого, как камень, и проворного, как песок. Настанет день, когда никто не будет помнить Угулмун и ее сестер, и ее отца, великого хана Махадрасула, но наша кровь растечется по земле, а язык зажурчит — пусть останутся не всадники, но пахари, они возделают землю, и чужаки отступят, потому что их семена иссохнут от холода, без заботы, а наше семя будет цвести красным, пурпурным, золотисто-коричневым цветком до скончания веков, пока не погаснет солнце».

Караван из навьюченных верблюдов, мулов с тяжелой поступью и лучших ханских жеребцов пустился в путь через пустыню и степь, к границам царства Андрея-царя. В просторных носилках, служивших когда-то ее отцу, отделанных синим атласом и серебром, Угулмун откинулась на подушках, ее черные волосы были распущены. Она поднесла к лицу черное зеркальце, и глаза Якова, строгие и тревожные, поглядели на нее из глубины стекла. Угулмун улыбнулась.

Караван царевны медленно двинулся за убегающими облаками, туда, где небо из лазурного темнело до цвета диких слив, на северо-запад, где ее ждал жених.