в чужом доме

Уже пройдя через прихожую, где одновременно хорошо пахло олифой и плохо — мерзлой сыростью дома на низком фундаменте, ступив в гостиную, разобранную на темные и светлые полосы бледными солнечными лучами, Сысоев понял, что они в доме не одни. 

Он определял это мгновенно, с первыми шагами, не только по шорохам и звукам, он втягивал носом воздух, а глазами — предметы, оставленные, разбросанные, неубранные, они выдавали ему складкой, шорохом, пятном, чем-то сверх этого, чему он не мог дать названия, как давно они остыли от последних человеческих прикосновений.  

— Тихо, — сказал он и выставил руку идущему следом с сумками Харе. 

— Не бзди, дед, — Харя оттолкнул его и прошел вперед. Он называл Сысоева дедом. — Машины нет, следов нет. Мужичок с обрезом не встретил в дверях, все чисто, значт.  

Внутри Сысоева все заскрипело. Это была его третья ходка с Харей, и он уже жалел, что связался с ним. 

Харя прошел на середину комнаты, скрипя сапогами, и бросил сумки на пол.  

— Я тебе не дед, — сказал Сысоев сквозь зубы. 

Харя обернулся. 

— Дядя Сыч, — сказал Харя не по-доброму и не зло, а какой-то свой интонацией, которой Сысоев не мог понять. 

Харя был сыном его сестры от Гамова, приятеля его юности. Сысоев не знал, о чем сестра и Гамов думали, может быть, Гамов решил почтить так своего прадеда, но они назвали сына Харитоном. Сысоев думал, что это собачье имя. В жизни он знал трех Харитонов — боксера, ротвейлера и племянника. Гамов-младший уже отслужил, сидел за угон, маялся от безделья. Сысоев увидел его после многолетнего перерыва, когда он попросил у сестры помощи и они пришли к нему. Сысоев лежал на узкой софе, слишком маленькой для его роста, завернутый в ватное одеяло, с температурой и ознобом. Он знал, что выздоравливает, но ему еще было худо. Соседка по квартире, молдаванка, перестала его кормить его из жалости, и он вспомнил о сестре. Деньги закончились, он знал, что квартируется там последний месяц.  

Увидев квадратную голову племянника с мохнатыми черными бровями, Сысоев испугался, что у него начались голодные галлюцинации. Голова племянника выглядела как голова покойного Гамова. Но, когда Сысоев немного поел и привык, что с ним в комнате люди, он увидел, что сходство племянника с Гамовым на этом заканчивается, тот был спокойным и уверенным в себе, как рельса, а Харя дерганым, нервным, и смеялся так, как будто кто-то плеснул в него кипятком. 

— Ты выглядишь как мертвец, — сказала сестра. 

— Я чуть не умер, — сказал Сысоев. — С чем бутерброды? 

— С сыром, как ты любишь. 

Сестра села на табуретку и разложила еду, бутерброды и огурцы, на тумбочке рядом с ним. Сестра располнела и постарела, подумал Сысоев, но он знал, это ничто по сравнению с тем, что видит она, ужас в ее глазах. За время болезни он потерял половину своего веса. Кожа налипла на худые старческие руки. Он был рад, что не может увидеть себя. Он не мог подняться с кровати. 

— Спасибо, Мариша, — сказал Сысоев с набитым ртом, вдыхая дорогие ему запахи сыра и хлеба, сдерживая слезы от мысли, что он мог умереть с голоду. 

Сысоев был домушник. Раньше он работал в городе, с группой, но потом их взяли. Вдобавок к кражам на Сысоева повесили два висяка и дали 15 лет. Сысоев отсидел восемь лет и дал себе зарок никогда больше не работать в паре. 

Все изменилось, когда он украл жидкокристаллический телевизор из дома в садовом товариществе. Сысоев всегда был хрупкого телосложения (про таких говорят щуплый), а на зоне он совсем высох, ходки с тяжелым добром давались ему с трудом. Он шел к леску, за которым он припарковал свою машину, когда услышал тяжелое дыхание и хруст. Сторож спустил на него собаку, немецкую овчарку размером с овцу. У Сысоева был нож, но он не хотел калечиться сам, ни калечить собаку. Собаки нравились ему больше, чем люди, кроме тех, кого учат натравливать на людей. Сысоев бросил телевизор и полез через ограду, на его удачу в ней был маленький участок без бегущей поверху колючей проволоки. Собаке удалось тяпнуть его за ногу и стянуть ботинок. Проклиная сторожа, собаку и себя, всегда парковавшегося далеко от места кражи, Сысоев решил сократить дорогу до машины и не стал обходить лесок, а пошел насквозь. Часть леса была заболочена и покрыта слоем ломкого льда. Нога Сысоева горела от холода. Он снял носок с непотерявшей ботинок ноги и надел на другую, но это не помогло. Он смотрел на пульсировавшую в мокром зеленом носке ногу и представлял, как она краснеет, чернеет, как вены становятся толстыми и черными. «Обморожение» и «ампутация» — эти два слова вертелись внутри него, пока Сысоев медленно и осторожно переступал по льду. Это был не его день. Он провалился в болотную полынью по пояс. На его счастье, рядом с ней была насквозь промерзшая кочка, оперевшись на нее, он вылез из ледяной воды. Добравшись до машины, он не чувствовал голой ступни, но еще хуже было с спиной, она всегда была его слабым местом. Он включил печку, но ощущение, что у него на пояснице лежит кусок льда не уходило. Дома Сысоев распарил ногу и натер ее водкой, натер водкой поясницу и лег спать. Он проснулся в середине ночи в испарине, гнойная мокрота затягивала изнутри его горло и нос, он высморкался в пододеяльник. В спину его как будто были воткнуты стальные иглы, он не мог пошевельнуться. Он заболел. 

Три зимы и три осени он не болел, и, наконец, болезнь накрыла его.  

Временем Сысоева была зима и поздняя осень. Весной и летом он искал подработку в городе, чаще всего устраиваясь охранником в «Дикси» или в «Магнит». Он сидел на табуретке, прислонясь к стене, и спал (иногда его увольняли, тогда он устраивался в другой супермаркет), а ночами бодрствовал и смотрел старые боевики. Сысоев всегда приходил устраиваться на работу в военной форме, доставшейся ему от одного соседа, запойного пьяницы, и представлялся «зашитым» ветераном афгана. Дальше все решала судьба: или ему попадался наивный и неопытный администратор, и он садился на табуретку около стены, или его пробивали по милицейской базе и отправляли гулять. Эту жизнь Сысоев считал летней спячкой, режимом полужизни, когда ничего не происходило, только кассирши иногда флиртовали с ним от скуки, ему нечего им было рассказать, кроме жизни на зоне и работы в банде, но такие вещи не рассказывают женщинам (к тому же, он хорошо к ним относился), поэтому он только щурился и кряхтел. К магазинным воришкам он относился снисходительно, как к людям, занимающимся не своим делом, и принимал в поимке вора какое-то участие, только если этого требовал администратор. 

Как только иней сковывал землю, Сысоев оживал. Холод был его союзником, он выгонял дачников из их нашпигованных всякой всячиной гнезд, и тогда Сысоев мог начать свою охоту. Иногда Сысоев думал, что мог бы стать охотником, а не вором, но его мутило от одной мысли, что ему придется потрошить живое существо. 

Оправшившись от болезни, Сысоев сделал одиночную ходку, но унес с собой только срезанный кабель. Он все еще мог вскрыть почти любую дверь, но он знал — нагрузи он спину — он окажется лежачим, как мать. Это он увидел тогда в глазах сестры, пришедшей к нему с бутербродами и бездельничающим Харей. Он смотрел на нее, а она смотрела на мать — в его истощенном теле старика. Ему еще не было 60 лет. Ему даже еще не было 55 лет. 

Харя провел с Сысоевым неделю, растирал его мазью и доносил до туалета. Время, когда Сысоев не мог нагнуться без крика, уходило, он начал сгибаться и распрямляться, без плача, без стона, как до болезни.  

— Че-т негусто, — сказал Харя, сметая все со стола в холщовую челночную сумку. 

— Ну тарелки-то куда? Куда ты их потом денешь? 

Чувство родства, возникшее в ослабленном болезнью теле Сысоева, ушло почти сразу. Харя шумел, дерзил, говорил прежде, чем думал, и Сысоев не знал, думал ли племянник вообще. Иногда он просто на пустом месте начинал гоготать, видимо, вспомнив что-то смешное. Иногда начинал материться из-за пустячного пустяка, как будто в него вселился шайтан. Харя не был похож ни на сестру, ни на Гамова, это был характер в себе, ум в себе, как будто кто-то крутил колесико радиоприемника и волновой шум перебивался яростными всплесками музыки и новостей. Харя в течение получаса не мог выбрать одну радиостанцию, когда они ехали на ходку, переключался с одной частоты на другую, зависал на мгновение и снова бежал по кнопкам. Сысоев держал руки на руле и ничего не сказал ему, а сам подумал — вот в твоей башке такая же чехарда. 

— Срежь кабель и счетчик открути, — сказал он ему. — И не топай так! 

Харя вынес из комнаты одеяла и бросил на пол. 

— Вообще нечем поживиться. Голяк сплошной. 

— Слишком срач не разводи. — Каждый раз, когда Сысоев приказывал ему или шипел на Харю, лицо Хари сжималось и глаза становились тонкими, как у хорька. — Посмотрим, что у соседей. 

Сысоев заглянул в комнату. Он только что осмотрел второй этаж. Дом был тих, а Харя прав: поживиться нечем. Односпальная кровать в комнате была застелена дешевым синтетическим покрывалом. В углу стоял двухдверный шифоньер. Больше в комнате ничего не было. 

— Смотрел, в шкафу что? 

— Какое-то старье. А снаружи дом как дом, — сказал Харя разочарованно. 

— Отодвигай шкаф. 

Харя вернулся в комнату, держа черный счетчик электричества одной рукой и покачивая его рядом с ухом, как будто выбирал спелый арбуз.   

— Видел полосы, — Сысоев показал на потемневшие следы от ножек шкафа рядом с ним. 

— Мож, он стоял там раньше, — сказал Харя. 

— Двигай! 

Харя с кислой миной, но легко отодвинул шкаф, и Сысоев почувствовал залп ликования внутри: на них смотрела спрятанная от чужих глаз дверь в подпол. 

— Воот! Штаа! — только и сказал Сысоев.    

— Ну дед, — сказал Харя, и в этот раз сказанное им «дед» переливалось восхищением и похвалой. 

Харя взялся за спрятанную в половице складную ручку и распахнул дверцу, на них посмотрела чернота подвала, спускающаяся вниз металлическая лестница. 

— Посвети, дед, — сказал Харя, ныряя внутрь подвала, он спустил туда ноги.  

Сысоев почувствовал странное движения воздуха на лице. Он включил фонарик на телефоне, сказав про себя в тысячный раз: я не дед, услышав прыжок — ботинки Хари сцепились с бетонным полом. Харя включил фонарик на своем телефоне, и два круга, один чуть светлее, другой чуть желтее, разрезали черноту подвала. Что-то странное было в воздухе, запахе, что Сысоев почувствовал сразу же, но сформулировал лишь секунду спустя — тепло. Сколько подполов, подвалов и кладовок он повидал, все они разили сыростью и затхлостью, спертым воздухом влажной земли, влажного кирпича и цемента. Воздух, поднимавшийся из подвала, был теплее, чем тот, которым они дышали в комнате. Короткий укол почувствовал Сысоев под курткой, он аккуратно наклонился вперед, насколько позволяла спина, чтобы высветить Харе пространство под потолком подвала. Рука Сысоева дрогнула и он едва не выронил телефон, когда сбоку, как будто бы из-под лестницы, хотя за ней начиналась стена фундамента, на племянника прыгнула женская фигура с распущенными волосами в длинном белом платье с чем-то серым и тонким в руке. Харя выронил телефон. «Проволока», — подумал Сысоев. «Берегись», — хотел крикнуть он, но не успел, заточенная проволока оцарапала Харю по ухом, показалась кровь. Шея Хари была толще и прочнее силы удара, содрав кожу, проволока отскочила от него. Девушка подпрыгнула и попыталась укусить его за шею. «Что же ты стоишь как истукан», — подумал Сысоев, он представил, как захлопывает крышку подвала и быстро уходит из комнаты, из этого дома прочь, от этой мысли ему стало гадко и легко. Девушка укусила Харю за шею, он не носил шарфа. Харя дважды ударил ее в живот, потом еще раз. Движения его были резкими и дергаными. Она обмякла и упала на пол. Харя повернулся к Сысоеву и сощурился от ослепившего его света фонарика. Следы зубов и укол проволоки оставили на его шеи черные следы крови. Живот девушки тоже был черный. Ужас наполнил Сысоева, он увидел, что в руке у Хари был нож. 

«Что ты наделал?» — хотела сказать Сысоев, но слова не шли у него из горла. Он вдруг понял, все, что он увидел, как при падении с велосипеда в замедленной съемке зрения, длилось не больше пяти секунд. Он откашлялся, сплюнул мокроту и сказал глухим несвоим голосом. 

— Поднимайся. Уходим отсюда. 

Щелкнул выключатель, Харя включил в подвале свет. Кровь из черного обрела свой естественный свет. Глаза девушки, такой молодой, что Сысоеву стало больно, еще были открыты. Она была мертва. 

— Ты оглох? — повторил Сысоев. — Вылезай. Мы уходим. 

Харя опустился перед ней на колени и взял лицо девушки в свои руки. Изо рта ее полилась кровь, он от неожиданности выронил ее голову и она ударилась о бетонный пол. Харя поднял глаза на Сысоева. Сысоев никогда раньше не видел таких глаз. Еще сильнее ему захотелось захлопнуть крышку над головой племянника и девушки и убежать из этого дома. 

— Мы никуда не уходим, — сказал Харя. 

Он сел на корточки перед телом и закрыл глаза руками. Сысоев не сразу понял, что происходит. Харя плакал. Сысоев посмотрел в сторону выхода, на племянника, вздохнул и, кряхтя, слез вниз. 

То, что он увидел, было комнатой гастарбайтера. Так он про себя ее назвал. Плохо освещенная комната 4х4, с железной двухъярусной кроватью (застелена была только нижняя часть), унитазом без стульчака, раковиной с протекающим краном, мини-холодильником, масляным обогревателем и полками, сделанными из обрезков вагонки. На полках стояли женские детективы в обтрепанных обложках. Он знал корейцев, которые жили в комнатах коммуналок, разделенных надвое и натрое, без окна. Его мозг искал швейную машинку, глаза искали швейную машинку, рулоны полиэтиленовых пакетов, фасовочные перчатки, следы порошка, следы любой работы, чтобы он мог выпрямиться и сказать сквозь зубы: «Ебаные гастарбайтеры». 

Но он смотрел на красное от крови, прилипшее к животу белое платье и на ее руки, ее руки не были руками трудовой женщины. Убитая Харей не была женщиной труда. Харя перестал плакать и сидел на кортах, смотря перед собой. Глаза его были, как у наркомана, стеклянными. 

— Надо уходить, — сказал Сысоев тихо и, как ему показалось, без осуждения. Он уже приготовил для Хари речь — о его поведении и нервах. 

Харя поглядел на него с корт. 

— Уходи, — он в прыжке встал на ноги. — Чего ждешь. 

— Тебя, — Сысоев хотел прибавить матерное слово, но не стал. 

— Я не уйду. — Он вытер лицо рукавом куртки. — Как баба, блять. 

— Харя… 

— Дед, уходи уже! Все! Не еби душу! — Харя отчаянно начал тереть глаза, чтобы снова не заплакать. — Ты видел, что эта тварь с ней сделала? У нее уши, блять, за… блять, заделаны, каким-то ебаным воском. 

Сысоев присмотрелся к девушке. В ее ушах действительно были какие-то странные пробки коричневого цвета, на ушных раковинах и на волосах кусочки строительной клейкой ленты. Сысоев отвернулся и постарался сразу же забыть то, что он увидел. Он знал, что это будет непросто. 

— Харя… 

— Нельзя никого держать в рабстве, дед. Нельзя в рабстве… 

Слезы начали душить Харю, он зажал голову руками и снова опустился на корты. 

Если бы Сысоев не доверился молодости Харе и сам первым спустился в подвал, девушка была бы сейчас жива. Сысоев прогнал эту мысль. Может, так и к лучшему. Не надо объясняться с ментами после того, как они открутили счетчик и срезали кабель. 

— Че ты знаешь о рабстве, Харя, — сказал Сысоев недовольно и сразу пожалел о сказанном. — Может, она и не… — Ложь сковала ему горло, и он замолчал. 

— Что знаю? Что я знаю? — Харя вскочил на ноги. Глаза бегали по его лицу, как летающие мадагаскарские тараканы. Сысоеву стало страшно. — Все я знаю. Все! 

Он затих. 

— Иди, дед. Я сам все сделаю. 

— Что ты сделаешь, сосунок? — Сысоеву стало смешно. 

— Убью его. 

— Кого? 

Харя посмотрел на Сысоева глазами сестры — этот взгляд Сысоев узнал бы из тысячи, осуждающий, высокомерный и одновременно прощающий его.   

— Маньяка, дед. Маньяка ебаного, который держал ее тут в ебаном рабстве… в этой ебаной срани… 

— Он тебя пристрелит, как собаку. 

Харя снова сел на корточки, сцепил руки и поднес их к губам, как будто молился. 

— Я убил ее… — проскулил он. 

«Щенок, — подумал Сысоев зло. — Как есть, щенок». 

Сысоев дважды становился свидетелем убийства во время ограбления. Один раз это был жирный, как раскормленный карп, бандит. Сысоев до сих пор помнил, как закатились его глаза, но никаких переживаний смерть толстяка в нем не вызывала: он знал, окажись бандит на их месте, он бы перестрелял всю их группу без раздумий. Второй раз это была уборщица, изменившая своему графику. Ее смерть была мгновенной, но Сысоев долго не мог ее забыть. Часть его понимала, что нельзя было отпускать ее живой, но другая его часть вела себя таким же неподобающим мужчине образом, как и Харя сейчас, она скулила и хотела спрятаться в темном углу. Усилием воли Сысоев запретил себе вспоминать об этом. И вот опять. 

— Уходи, дед, — сказал Харя с сухим лицом. — Я должен. Я отомщу за нее. А ты уходи. 

— Отомщу… Как в индийском, блять, кино. Как ты мстить собрался, мститель? Зубами? Вот этим вот?! — Он поднял с пола обломок проволоки и потряс им. — Курам, блять, на смех. 

Харя молчал. 

— Как папаша, блять, чокнутый, — сказал Сысоев, хотя Гамов-отец был обычный алкоголик. 

— Уходи, дед. 

— Пристрелят, как собаку. 

Гамов поднял к Сысоеву квадратное лицо, оно сжалось, как у хорька. 

— Уж лучше так, чем, как ты, просто… как ошметок… блять… собаки. 

Сысоев плюнул и вылез из подвала. 

Он быстро собрал вещи в одну из сумок и осмотрелся. Что он скажет сестре? Он подумал, рассказал ли Харя сестре о том, что они подельничают. Может быть, и нет. Сестра виновата, родила от алкоголика, воспитала идиота. Он не отец этому сосунку. Он дело свое сделал. Сысоев сложил в две сумки все, что хотел унести, и пошел к выходу, когда увидел, как бордовая девятка проезжает за низкими промерзшими сугробами и останавливается около ворот. Сердце Сысоева ухнуло, он пригнулся, рука боли похлопала его по согнутой спине. В раскорячку он проковылял в кухню и взял несколько ножей. Из девятки вышел высокий мужчина в зимней куртке и открывал ворота. Сысоев, раскорячившись, чтобы не быть замеченным с улицы, вернулся в гостиную, Он засунул сумки внутрь дивана-уголка, где уже стояла батарея консервов и варений. Он поднял одеяло с пола и вернулся в комнату. Дверца в подвал все так же была открыта. Сысоев спустился вниз и закрыл за собой дверцу погреба. 

Харя все так же сидел на кортах напротив убитой девушки и смотрел на нее. 

— Он приехал, — сказал Сысоев и скорчился от раскаленного обруча боли, охватившего его поясницу. Он бросил ножи на пол и, соскальзывая по стенке, опустился на пол. 

 Сысоев почувствовал, как его трясет, а жар охватывает его сухое, хрупкое тело. Он снова погружался в наполненную огненным холодом полынью. Она лизала его спину. На секунду он отключился и забыл, где находится. 

Харя молча подобрал ножи и примерился к ним, один он отбросил за ненадобностью. 

— Скоро, — сказал он мертвой девушке и прикоснулся к ее голове. Он встал и выключил свет. 

Тело Сысоева пульсировало от боли, он молчал и думал о том, что в бардачке лежит тюбик диклофенака, потом снова проваливался в черноту, потом снова выныривал. Он чувствовал рядом с собой ровное дыхание Хари, и оно успокаивало его. 

Он не знал, сколько времени они просидели в подвале, пока, наконец, не хлопнула дверь, и тяжелые шаги по скрипящим половицам не раздались сначала из прихожей, потом из гостиной, а, наконец, не возникли прямо над их головами. Сысоев услышал, как Харя задержал дыхание. 

Мужчина вышел из комнаты над ними обратно в кухню. Шаги раздавались то тут, то там и доносились до них то ярче, то глуше. Мужчина вернулся обратно в комнату. Харя встал. Лезвие ножа блеснуло в темноте, или Сысоеву это показалось. Он услышал, как кто-то над ними задвигает шкаф обратно в угол.